— И всегда так, — говорю я.

Хорошо, что мы всегда взаимовежливы, что мы, по крайней мере, можем при необходимости заставить себя быть таковыми. Наш сидр, приготовленный из особого сорта яблок, будет разлит по оплетенным бутылкам с обвязанными тесемкой пробками, и он пенится, если его пить охлажденным из тонкого стакана. Ратель сейчас сделает крюк на своем лимузине, чтобы привезти мои полбочонка и помочь мне поставить в погреб сидр, который скоро забродит. Не без осторожности, которая в небольшом городке уравновешивает «говорят» и «не говорят», он даст мне понять, что если некоторые находят меня великодушным, то другие считают меня неосторожным.

XI

Если бы не высота стен, то ничто так не походило бы на квадрат наших больших ферм, как маленькая провинциальная тюрьма, тоже четырехугольная, с прорубленными в стене круглыми воротами, — через них может проехать повозка, а рядом с ними находится маленькая дверца, пройти через которую туда и обратно — дело нелегкое (на ферму вам трудно проникнуть из-за собак, зато они спокойно дадут вам выйти; а здесь, из-за сторожей — наоборот). Я безразличен к разного рода слухам и все-таки должен признаться, что, затормозив перед этим проемом, который служит не столько для того, чтобы открываться перед вами, сколько чтобы закрываться, испытываешь неловкость из-за прохожих, хочется, чтобы окна машины помутнели, чувствуешь себя виноватым в том, что выбираешь себе таких знакомых.

Пробило одиннадцать часов, назначенное мне время, но небо было такое низкое, такое темное в эту среду 15 ноября, что казалось, будто опустилась ночь. Удивленный согласием прокуратуры, полученным менее чем за две недели, как и часом, выбранным для освобождения заключенного, — я-то полагал, что это будет ранним утром, — я ждал, когда откроется дверца и впустит подагрика, опиравшегося на костыли. Но тут появился мосье Мийе и, перегнувшись через окошечко, прошептал:

— Вас ждут в канцелярии, хотят вас видеть.

Я последовал за ним. Тюремщик с ключами, не спеша отворив несколько мощных дверей, заставил пройти нас через три решетки, тотчас же за нами закрывшиеся, и ввел нас в плохо освещенный коридор с въевшимся в стены сложным запахом, — фенола, табака и кислого супа, где стены предлагали глазу лишь четыре двери и щит со служебными пометками. Мосье Мийе, приволакивая правую ногу, говорил вполголоса:

— В этом деле все смешно, освобождение из-под стражи было неизбежно, и, более того, это делается с благословения суда. Вы помните, что в больнице раненый просил называть его тридцатым по номеру его кровати. Чтобы облегчить дело, его и здесь поместили в камеру номер тридцать, и мы освобождаем теперь эту цифру. Тридцатый поставил в качестве подписи, как безграмотный, простой крест и сопроводил его отпечатками пальцев. Правда, он не без лукавства начертал его в виде буквы X. Правосудие радо, что отделалось от него, но его беспокоит освобождение; более оправданное, чем взятие тридцатого под стражу, оно тем не менее поколебало законность.

Снова решетка. Снова коридор. Но вдруг справа широко открытая дверь в канцелярию суда — большую комнату, разделенную надвое, как на почте, перегородкой, за ней три писца в униформе с картонными папками и списками заключенных скребут по бумаге, в то время как в той части, которая отведена для освобождаемых заключенных, на скамье, тянущейся вдоль перегородки, сидит тридцатый. Рядом с надзирателем, у которого рукава обшиты серебряным позументом, стоит мадам Салуинэ и нервно курит сигарету, со следами губной помады на ней. Выглядит она неважно: виной тому серенький утренний свет, с трудом пробивающийся сквозь запотевшие стекла, и лампы под зелеными абажурами. Она приветствовала меня кивком головы, я уже видел у нее этот жест (свойственный большинству судейских, которых их профессия, как мне думается, заставляет не доверять рукам).

— Не удивляйтесь, — тотчас проговорила она. — В такой странной ситуации необходимо наше присутствие. Я хотела предупредить вас, мосье Годьон. Вы на свой страх и риск забираете заключенного. И расходы тоже ваши. Так как уголовное дело не прекращено, и он пользуется лишь временной свободой под нашим контролем, предусмотренным статьей сто тридцать восьмой, он остается в моем распоряжении. Он не имеет права покинуть Лагрэри. У него есть книжечка, с которой он должен каждый месяц являться в жандармерию, где каждый раз будут пытаться установить его личность. Так как контроль за ним и отметка требуют, чтобы он носил какое-то имя, он будет называться «Тридцать», как обозначено в его выходном листе. Это, конечно, временное имя, ибо департаментская служба розыска в интересах семьи задействована и этим занимаются даже специалисты группы исчезновений шестого кабинета юридического представительства на Кэ де Жевр в Париже. У меня свои резоны настаивать. Каждый год теряется двадцать тысяч подростков и пятнадцать тысяч детей младшего возраста, из которых шестьдесят процентов находятся через неделю, тридцать — через три недели и пять — через три месяца. В общем, и ста пятидесяти досье не наберется, которые были бы квалифицированы в конце концов как досье напрасных поисков.

Мадам Салуинэ, делая вид, что адресуется ко мне, на самом деле хотела возбудить интерес Тридцатого, более спокойного, более безразличного, более Мутикса, чем обычно. Но тут, дождавшись конца тирады, вежливо вмешался мосье Мийе:

— Не могу ли я позволить себе напомнить, мадам, что всякий взрослый гражданин имеет право исчезнуть?

Мадам Салуинэ всю передернуло, но она благосклонно ответила:

— Это ограниченное право, метр. Мужчина всегда должен находиться на месте, ибо он подлежит воинской повинности. Вы не можете также не знать, что, если он женат и обременен детьми, его исчезновение означает отказ от семьи, что влечет за собой наказание, а именно год тюрьмы.

— И шесть тысяч франков штрафа, — уточнил мосье Мийе. — Кстати, мадам…

Но дама в сером, сев на своего конька, продолжала:

— Раз мы об этом заговорили, не мешало бы проинформировать подследственного о новом законе, который касается и его. Есть собственно исчезнувшие, иными словами — умершие. А есть отсутствующие, то есть живые. Согласно закону от двадцать восьмого декабря тысяча девятьсот семьдесят седьмого года, отсутствующий больше не может в течение тридцати лет потребовать то, что принадлежит ему, и больше нет необходимости ждать целый век, чтобы официально рассматривать его как умершего. Отсутствие может быть констатировано с тех пор, как беглец перестал давать о себе знать, и по прошествии десяти лет оно может повлечь за собой те же последствия, что и в случае смерти.

— Знаю, — сказал мосье Тридцать, внезапно вскочивший на костылях.

— Благодарю за справку, — поспешила сказать мадам Салуинэ. — Если вы его знали, — а ведь речь идет о законе французского законодательства, — вы признались, по крайней мере, что вы француз.

Суровость тона могла обмануть, но на устах мадам Салуинэ заиграла улыбка, и ее противник улыбнулся тоже. Они словно состязались; это было похоже на игру в жмурки, но агрессивную, где было всего два партнера: неизвестный и мнимослепой, пытающийся все время сдернуть повязку. Сделав пируэт на каблуке, мадам Салуинэ, окутанная неброским ароматом своих духов, обратилась ко мне:

— Прошу вас, еще одно слово, мосье Годьон. Все, что могло бы быть преступного в поведении вашего подопечного, о чем мне никто не доложит, усугубит вашу ответственность… И, само собой, если он соберется в дорогу, вы должны будете меня об этом проинформировать.

— Само собой разумеется, — опередив меня, сказал мосье Мийе. — Кстати, мадам, вам, конечно, известно, что позавчера снова украли кое-какой скот на ферме Сен-Савен, а мой клиент, находясь здесь…

— И впрямь, надо этим заняться, — ответствовала дама в сером. — До свидания, мосье.

Она пошла направо, а мы все — налево, сопровождаемые тем же стражем, открывающим те же решетки. Подогнув раненую ногу и методично переставляя другую, опираясь при этом на костыли с резиновыми наконечниками, шаркающими по каменным плитам, больной проковылял к выходу; по дороге он прямодушно развивал мысли мадам Салуинэ: