— Они больны.

Весельчак Лео умел его спровоцировать, крикнув «Слабо?» и показав пальцем на ствол дерева, довольно высокого и довольно гладкого. Если он отказывался иногда, то чаще ради славы (единственная, которую он ценил: мышечная), он снимал обувь и носки, поднимался по-обезьяньи до первого сука и съезжал оттуда. Его любимым занятием было подражание, — что-то вроде «Тьерри — Покоритель рощ», — которое, думается мне, не было случайным и появилось как следствие запрета на приманки. Для него не составляло труда вырезать одну из маленьких, даже самых простых свистулек, например, из косточки абрикоса, пустой и проткнутой с обеих сторон. Достаточно было его рта и одного или двух пальцев на подмогу, и мы, ошарашенные, слышали олений крик, тявканье лисицы, шуршанье крыльев бекаса, зазывный голос перепела, уханье совы, пронзительный крик сойки, хрюканье молодого кабана, крик коршуна или просто рев осла (подражание не из самых легких, если хотят добиться похожего крика, долгого «и», которое пронзает горло и за которым должно последовать короткое "а").

В эти минуты я был таким же ребенком, как и Лео, забывал, что наш гость никогда не будет иметь на что жить, ни ремесла, ни даже какой-то устойчивости, забывал, что из-за него у нас все время были осложнения, неприятности из-за его полулегального положения, и он мне настолько был по душе, настолько сильф для моей дриады, что я подумал, как и она: если б можно было только сохранить этого друга!

Но около десяти вечера позвонил телефон, — вечер св. Ирены (серьезная для меня дата: так звали мою мать). Я был один. После слишком долгой прогулки, пообедав на скорую руку, а меня оставив на растерзание комментаторов, обсуждающих план Картера и казнь Бхутто, дети… Я хочу сказать: моя дочь и ее друг, очень уставшие, отправились спать.

Итак, один, прижав ухо к трубке, перед зеркалом консоли, где в течение стольких лет я видел все того же Годьона, сменяющего самого себя, — маленького мальчика, молодого человека, верного супруга, вдовца и теперь старикашку… Я снова увидел его, удивленного, словно окаменевшего, слушающего корреспондента, который не смог дозвониться, — как сказал он, в течение всего вечера, — который извинялся за позднее время, но он хотел удостовериться, что найдет моего гостя дома завтра утром, и, не представляя никаких доказательств, удовлетворился тем, что сказал: мотивом этого было то, «о чем легко догадаться». Заключительный совет был произнесен сладким голосом:

— Никто не в курсе. Не предупреждайте никого. И чтобы не доставлять вам хлопот, скажем, что вы не предполагали, что вас предупредят.

Я ничего лучшего не придумал, как сказать: «Хорошо, хорошо», — автоматическое наречие, не очень утвердительное, и положил трубку правой рукой, а в зеркале левой, хотя на одной руке были часы, а на другой — нет.

По прошествии трех минут, когда каждый из двух Годьонов, перестав разглядывать, вопрошать другого, изображение озабоченного шестидесятилетнего господина покинуло зеркало… Нужно было? Не нужно было? Сначала я склонялся к утверждению. Я вышел на улицу под небо необычной черноты, где мигали безразличные звезды, которые считают окруженными планетами, где возможные жители, раздираемые проблемами, тоже усложняли себе жизнь, вместо того чтобы радоваться ей. Но пока я приближался к пристройке, два голоса пригвоздили меня к месту; это был не просто спор, а оживленный диалог, полушутливый, полуяростный. До моего слуха долетали неспокойные концы фраз: «Опыт вдвоем… Если человек один — конец всему!..» Потом это перешло в смутный шепот. Не очень гордясь собой, я сделал еще десять шагов на цыпочках и был вознагражден на этот раз вполне четкой, прекрасной тирадой:

— Да что ж! Если ты не можешь остаться, возьми меня с собой.

Отцовское разочарование! Ложная, чего я и боялся, альтернатива: или он остается жить с нами, или уезжает без нее. Вторая, угрожающая: или он остается, или он уезжает, — в обоих случаях с ней, в обоих случаях вопреки себе. Тут заговорил гость, все более и более уверенно:

— Взять тебя с собой! Чтобы ты стала кем? Мадам никто? Я могу пускаться в авантюры только один.

Свет еще горел, и в ночи светлый блик пробудил персиковое дерево в цвету. Я подошел ближе, бросил взгляд через узкое окно, загороженное старой дырявой занавеской из машинных кружев. Они сидели рядом на краю кровати, оба голые; он — такой же, как на Болотище: высокий атлет с позлащенной кожей и волосами — латунь и бронза; она с пучками черных волос во всех уголках ее тела. Я отпрянул и тотчас же ушел достаточно быстро, ушел, чтобы не видеть, как сплетутся эти два тела; все же до меня донеслось:

— Без тебя я был бы уже далеко. Я не предвидел такого искушения.

XXIX

Заранее зная, что произойдет, раздираемый любопытством, чувством сожаления и облегчения, я всю ночь размышлял и пришел к такому выводу: чтобы избежать тяжелой сцены, надо найти средство удалить Клер. У меня не было выбора, и я решил сговориться с ее тетушкой Гертрудой.

Конечно, мои отношения со свояченицей почти не поддерживались, но «освежились», с тех пор как она дала мне понять, что охотно стала бы мачехой своей племянницы. Зная ее кипучую энергию, властность, требовательность, расточительность, на что жаловался ее муж, ее городские привычки, ее неспособность ходить в сапогах и нежелание понять, что бессмысленно производить то, чего с избытком имеется в магазине, я отклонил это разумное предложение, которое обеспечило бы ей дом в деревне, а меня принудило бы восемь месяцев в году проводить в городе. Так как у тетушки есть небольшое состояние, отказ от ее благодеяний, понятый как пренебрежение к ее прелестям, поверг ее в уныние…

Но детей у нее нет, она всегда питала слабость по отношению к Клер, и я, после ночи размышлений, решил набрать ее номер, вытащил ее из постели, изложив ей ситуацию, и сказал, чего я ожидал от нее.

— Надеюсь, — заметила она, — ты понимаешь, какую берешь на себя ответственность.

Я не стал затевать спор и напоминать ей про ее ответственность при других обстоятельствах. Гертруда была не в духе, она, впрочем, всегда не в духе. В течение полугода ею пренебрегали, она не упустит случая отыграться и сделать это отменно. Я оставил ей выбор предлога, чтобы оправдать спешку.

— Предлог у меня есть, — печально сказала она изменившимся голосом.

Это будет даже не предлог, а серьезный мотив; Клер позвали к телефону через несколько минут после того, как она пришла домой, именно тогда, когда она вводила в тостер тартинки; Клер помрачнела тотчас же, а потом воскликнула:

— Это нельзя так оставить. Если тебе страшно идти одной к врачу, я провожу тебя. Одну минутку.

Она поднялась к себе, чтобы переодеться, и вернулась в платье, потребовав у меня права и ключи от машины. Мы остались вдвоем, со своими чашками в руках, друг против друга: я, отец, который разыгрывал удивление, и друг, который действительно был другом, но не из разговорчивых. Эта сдержанность вскоре превратилась в неловкость. Есть молчание истинное. Есть и другие виды молчания, когда лицо, даже спрятанное бородой, плохо скрывает смущение, желание говорить, к которому примешивается страх. Я великолепно знал, что Клер поехала к тетке, более или менее больной, тут вопроса нет. Можно было сейчас воспользоваться ее отсутствием и объявить отцу, — это было очень трудно, — что его протеже, уступая настойчивости его дочери, решил бежать с ней без надежды на возвращение и даже на открытку. Или, напротив, — и это было не лучше, — просто наплевать на нее.

Возможно, я должен был бы, конечно, я должен был прийти ему на помощь, бросив несколько слов, сначала невинных, а затем все больше и больше приближающихся к сути. Но зачем? Если из двух зол не всегда надо выбирать меньшее, то тут сомнение не касалось меня. Если мой гость и не был моим врагом, если я наверняка вспоминал о нем все время с волнением, он становился очень опасным… Полно! Моя дочь! Пусть он завел с ней амуры в моем доме, имея в виду, что он, великолепный незнакомец, ни за что не отвечает, пусть! Но было все не так. Речь шла о похищении сабинянки! Я сделал свой выбор: изгнание возможного похитителя. Так что ни к чему давать ему выкладываться, а меня резать вдоль и поперек, брать на себя неблаговидную роль, поскольку мне было предложено великодушное состязание. Впрочем, я начинал беспокоиться, повторять себе: гость должен бы находиться теперь там. Клер уехала, Клер не поддержит его, если в случае отъезда он выбрал второй вариант. Клер не будет заламывать руки, вскрикивать, загораживать проход, если он выбрал самое простое. Но время идет. Если б моя дочь вернулась слишком рано… Чего он ждет, мой визави?